Артур МаликовКронштадтский футшток
По роду занятий и уровню отображения, корреляции с собственными в этой связи ощущениями, самым любимым (равно личным) для меня кинофильмом полтора десятка лет является и навеки, полагаю, останется «Бартон Финк» братьев Коэнов. Ведь по большому счёту нас более всего впечатляют артикулированные, красиво сформулированные именно собственные, иногда в тумане подсознания призраками витающие мысли, не так ли.
По сюжету, набирающий обороты драматург из Нью-Йорка, только поставивший на Бродвее пьесу о, как гласит в газете комплиментарная критика, «торговце рыбой, чья жестокая борьба за существование не подавила стремления к чему-то более высокому», обласканный уже шумихой вокруг (вспомним праздную, жеманную публику из привилегированного класса, которая, конечно, далека от всего, что заботит Бартона, за столиком в ресторане), получает выгодное предложение перебраться в Голливуд для написания сценария незатейливой картины о борцах. Главный герой (Туртурро) колеблется, ведь он грезит созданием собственного театра для и о «простом человеке», но сдаётся под ласковым тоном антрепренёра, словно психолог убеждающего, что простой человек всё ещё будет здесь, когда Финк вернётся. С деньгами и славой, разумеется.
Волна бьётся о камень, как будет потом биться Финк над злосчастным сценарием, кадр постепенно делается прозрачным, сменяясь всё более отчётливым кадром Финка с чемоданом в холле захудалого отеля, что ковёр мгновения, как прибрежный песок, омывается ею. Простое наложение, но работает ведь. А в середине, например, действия, во время закадровых, слегка болезненных любовных постанываний, камера наезжает на сливное отверстие раковины и, под нарастающую тревожную музыку, следует в глубины канализации, откуда доносятся уже настоящие страшные вопли истязаний. То есть эффектов-то, особенно избалованному современному глазу, минимум, но все они со вкусом и по месту применены. Фокус с раковиной уж точно не выветривается.
В завершении пьесы Бартона сказано: «Я прощаюсь со всем, наконец я ухожу. Я целую на прощание эти мерзкие стены, шесть пролётов вверх, лифт, что гремит в три часа утра, как старый чайник. Я пробудился в первый раз за все эти годы. Дневной свет это сон, если ты жил с закрытыми глазами.» И на какой же этаж гостиничного Аида обладатель загробного голоса, слепой (закрытые глаза) лифтёр-Харон старомодного, с сеткой, таки гремучего лифта душу Бартона перевозит? Правильно. На шестой. И таких, казалось бы, в реализме от братьев Коэнов сюрреалистических эффектов дежавю или пророчеств можно ещё несколько обнаружить. Конечно, это ожившая картинка с женщиной на стене у стола Бартона. А также момент, когда Барт обнаруживает в ящике Библию и раскрывает её на странице, где говорится о Навуходоносоре, вавилонском царе. Ведь до этого, за трапезой на природе, писатель Мэйхью с подписью «Пусть это небольшое развлечение скрасит твоё пребывание среди филистимлян (читай, филистёров)» дарит Финку книгу, так и озаглавленную: «Nebuchadnezzar». Рядом с Мэйхью сидит больше чем секретарша, блистательная Джуди Дэвис. Порода. Жаль, время её так не пощадило.
О чём же это кино? Это остроумное кино о творческом процессе. О том, как сложно писать на заказ тонко чувствующему, несмотря на опошленность эпитета, художнику. О том, как всё тебе мешает (комары, соседи, скрипучая кровать, неоткрывающиеся окна, отклеивающиеся обои), когда ты ждёшь и ищешь вдохновения, а оно назло ускользает. И как неожиданно снисходит после сильных впечатлений, будь то фейерверк позитивных эмоций или, как здесь и чаще, внушительный пинок за пределы зоны комфорта (персонаж Гудмана обеспечил). И пальцы — они сами барабанят по «Ундервуду». Как заметил Финк: «Я тебе скажу: жизнь разума — это не ландшафт, карт нет. Муки творчества страшнее ада, и большинство людей в этом ничего не понимает.» Или словами пьяницы Мэйхью, который строит дамбу, глоток за глотком, чтобы бурная речка навоза не била в его дверь: «Когда я не могу писать, мне хочется оторвать себе голову и бежать с криком по улицам, прикрыв пах корзиной для фруктов». Идейная решимость персонажа, горячечный жар высокопарных речей на фоне причудливых коллизий, обнажающих его слабую, подчас нелепую сущность маленького закомплексованного человека, — невероятно комичный коктейль. Особенно на контрасте с волевым, экспансивным, грубым, но всегда колоритным окружением, квинтэссенция которого — энергичный эксплуататор Липник, без тени сомнения припадающий губами к ботинку протагониста, чтобы затем также механически выбросить его на обочину Фабрики грёз. Бартон — нарочито единственный рефлексирующий романтик в этом мире незамысловатых морячков, дающих в морду за стремление к чему-то более высокому. Они подобно назойливо жужжащему москиту в номере Финка — кровопийцы, сосущие кровь талантливого (ещё не факт) автора. Коэны-сценаристы с симпатией поёрничали над финковским типом личности. И где-то над собой тоже. Финк, чахлый интеллигент, стремится воспеть простого работягу, но, в сущности, не знает его, умозрителен ведь. Он во многом искусственно усложняет этого самого простого работягу, наделяя преимущественно иллюзорными тонкими переживаниями. По своему, ясное дело, образу и подобию.
Гной из воспалённого уха кошмарного и милого героя Гудмана по цвету и консистенции напоминает субстанцию от отклеивающихся обоев. Она и была наверняка, улыбаюсь, использована. Он затыкает ухо ватой, а Бартон потом оба уха берушами. В разговоре с детективами Финк не припоминает ничего существенного из разговора с Чарли, так что беруши от окружающего мира у него конкретные. Таких вот параллелей, дублирований достаточно. Забавно, как лицо Гудмана из колюче-подозрительного, недовольного, после некого обдумывания, разом вдруг размягчается, расплывается в широкой благодушной улыбке. Хитреца перманентно играет на нём. Себе на уме, Чарли-Карл словно вечно борется со своей натурой, демонами перед честным простофилей Финком, которого решил котировать. Или, во всяком случае, снисходительно, своеобразно опекать. Когда всё, что важно, что хранил, может уместиться в коробку... Как выразился Чарльз Буковски: весь ваш скарб должен уместиться в чемодан. Или ещё уже. В такую вот коробку. В морщинистой, словно человеческая кожа, бумаге.
Постановка каждого эпизода тут, помимо текста, выверена с ювелирной точностью: жесты, мимика, интонации, звуки. Даже звук сквозняка в коридоре отеля с «Earle» с тысячей бра звучит атмосферно, одушевлённо, словно отдельный разговаривающий или нашёптывающий таким образом на своём неясном языке персонаж. Отеля «Earle», слоган которого гласит: «A day or a lifetime». A lifetime само собой. В РФ исходным пунктом измерений всех глубин и высот служит нуль Кронштадтского футштока. Футшток это такая специальная рейка-линейка с мерными делениями. Даже космические орбиты ведут отсчёт от небольшой медной таблички с горизонтальной чертой, закреплённой на быке Синего моста в Кронштадте, маркирующей нулевую отметку линейки-футштока. Аллегория весьма корявенькая, согласен, но «Бартон Финк» это вот такой Кронштадтский футшток, которым я меряю глубины и высоты других произведений синематографа.
10 из 10